Владимир Нузов Евгений Евтушенко и его антология поэзии
— Евгений Александрович, вышел первый том составляемой вами антологии «Поэт в России — больше, чем поэт. Десять веков русской поэзии», получивший Гран-при ежегодной премии «Книга Года». Всего томов пять. Когда должны выйти остальные четыре? Будете ли вы вносить в них какие-то коррективы?
— Второй том вот-вот должен увидеть свет. Ну а первый открывается вступительным словом митрополита Илариона; далее идет «Слово о Полку Игореве» в моем переводе; затем — первые дошедшие до нас фольклорные произведения; и завершается он Грибоедовым и Пушкиным.
В начале второго тома идут стихи Баратынcкого, далее — Тютчев, Лермонтов, Фет, Некрасов. А «под занавес» — до сих пор недооцененный Случевский, между тем, и в таком блистательном ряду выглядящий неслучайно.
Третий том тоже будет весьма мощным: от Иннокентия Анненского до Анны Ахматовой. Дружески советую приобретать все тома немедленно по мере выхода, потому что потом их не достать. Тираж по сегодняшним временам приличный — десять тысяч экземпляров, но он мигом разлетится. А такое издание необходимо иметь в каждой читающей семье.
Насчет корректив. Я ахнул, вдруг поняв, что допустил ошибку: не включил в антологию одного известного русского публициста, хотя он, собственно, не считал себя поэтом, но без которого и Пушкин не был бы Пушкиным. Я имею в виду Петра Яковлевича Чаадаева.
Включил же я в антологию и «Великого Инквизитора» Достоевского, и переписку Ивана Грозного с князем Курбским, и Василия Розанова, чьи философские эссе были так поэтичны, и Виктора Шкловского — поэта литературоведения. Думаю, что в будущие переиздания я довключу избранные поэтические философемы в прозе Чаадаева.
Подобного издания, в котором было бы сконцентрировано «самое-самое», имеющее отношение к любой национальной поэзии, включая все временные периоды, не существует нигде в мире.
Обычно литературоведы занимаются лишь каким-то определенным периодом. Мы же, вместе с научным руководителем издания Владимиром Радзишевским, пошли на риск: собрали все лучшее за десять веков русской письменности.
Путь к этому был весьма сложен. Каким-то до сих пор необъяснимым чудом стало появление в 1925 году антологии Шамурина и Ежова, в которую составители еще сумели «протолкнуть» стихи Цветаевой, Гумилева, Ходасевича, Адамовича и многих поэтов-эмигрантов, на имена которых вскоре на десятки лет было наложено табу.
В выходящие на Западе антологии русской поэзии стихи так называемых революционных поэтов, за исключением Маяковского и Есенина, тоже не включались. Все это было неестественно, ибо по обе стороны пресловутых «баррикад» находились многие талантливые поэты. Такие, например, как резко антисоветский Бунин. А ведь он, вы хорошо это знаете, пришел в восторг, прочитав «Василия Теркина» Александра Трифоновича Твардовского.
Когда, несмотря на запрет на контакты с белыми эмигрантами, я этот запрет нарушил, увидевшись в 1962 году в Париже с Георгием Адамовичем, я был потрясен тем, что он наизусть прочел мое стихотворение — да какое «пролетарское»:
«Играла девка на гармошке. / Она была пьяна слегка,/ и корка черная горбушки/ лоснилась вся от чеснока. ».
Вскоре ему очень понравились мои северные стихи, где были такие строчки: «И одно, меня пронзив, / сверлит постоянно: / что же я скажу про жизнь/ после океана.»
Он поразился и тому, что я прочел наизусть его стихи. Тогда же, в парижском кафе «Куполь», и родилась идея антологии, где бы под одной обложкой встретились и, наконец, помирились все так называемые «красные» и «белые» поэты.
Я начал сбор материала, когда никакой надежды издать антологию у нас не было. Но переводчик «Доктора Живаго» Макс Хейворд взялся найти издателя двуязычного издания в США. Мы начали параллельную работу над русским текстом (я), и Макс — над поиском переводчиков. Это продолжалось двадцать с лишним лет! С приходом Горбачева появилась возможность печатать «кусочки» этой антологии в «Огоньке» Виталия Коротича. Таким образом мы начали реабилитировать одного за другим поэтов-эмигрантов. Затем, почти одновременно, антология «Строфы века» вышла в СССР. А ведь когда-то это казалось безнадежным!
По-английски «Строфы» готовились в издательстве «Дабль Дэй». Переводчик «Доктора Живаго» Хэйворт, увы, умер, и окончательную подготовку книги к изданию проделал ставший моим близким другом американский профессор Альберт Тодд. (Twentieth (20th) Century Russian Poetry: Silver And Steel: An Anthology Hardcover, by Yevgeny Yevtushenko (Compiler, Introduction), Max Hayward (Editor), Albert C. Todd (Editor). — Ред.)
Было продано более ста тысяч «русских» экземпляров «Строф», в которых российским читателям были открыты более пятидесяти поэтов-эмигрантов. Но я сразу же стал думать о другой антологии — всех десяти веков русской поэзии!
И вот, наконец, вышел ее первый том. Можете себе представить, как я счастлив! Все мои личные беды со здоровьем отступают на второй план.
— Это настоящий праздник поэзии, Евгений Александрович. Однако позвольте коснуться одного печального события в вашей жизни, случившегося около полугода назад: не стало Галины Сокол, вашей второй жены, с которой вы прожили 17 лет. По вашему же признанию, лучшими стихами, написанными вами в шестидесятые-семидесятые годы, вы обязаны ей.
Надеюсь, читатели «Чайки» не осерчают на интервьюера за довольно длинное перечисление названий этих, на мой взгляд, шедевров: «Когда взошло твое лицо», «Заклинание», «Не мучай волосы свои», «Тайны», «Песня Сольвейг», «Любимая, спи», «Людей неинтересных в мире нет», «Мед», «Бабий Яр», «Хотят ли русские войны», «Танки идут по Праге» и многие-многие другие. Прокомментируйте, пожалуйста, Евгений Александрович, сказанное мною.
— Все, что вы сказали о ее большой роли в моей жизни — правда. Галя была бесстрашной женщиной. Вся ее семья была под корень вырублена в сталинские годы, но это ее не сломило. Поэт Михаил Луконин, чьей женой (гражданской) она была, рассказывал мне, что, когда умер Сталин, жена потащила его на Красную площадь. Здесь собрались тысячи плачущих людей, а она. принялась отплясывать цыганочку! Ему еле удалось ее спасти, потому что толпа могла ее просто растоптать. Кстати, это неправда, что я «увел» ее у Луконина. Она мне нравилась по-человечески, но я не позволял себе никаких иных мыслей — она была женой моего друга, нежно дружила с Беллой. Случилось так, что наши обе семьи распались, и мы оба стали одинокими. Это, по сути, нас и соединило. (Жизненная драма, о которой рассказывает поэт, отражена в двух его прекрасных стихотворениях: «Ты начисто притворства лишена. » и «В вагоне шаркают и шамкают. » — В. Н.)
Галя была единственным человеком, которому Сахаров и Боннэр доверили ключи от своей квартиры, когда их отправили в ссылку в Горький. Она вязала свитеры для диссидентов, посылая их в лагеря.
Мы разошлись с ней, пожалуй, из-за резкости ее характера, нетолерантности, ее неумения прощать. Она, бывало, нападала на меня за то, что я вносил правки в стихи — когда цензура их не пропускала, и говорила, что лучше мне вообще перестать печататься. А она, мол, умеет шить и прокормит нашу семью.
То вдруг плакала, боясь, что меня арестуют, когда я написал протест против советского вторжения в Прагу.
Галя была безукоризненна как жена, чего — увы! — нельзя было сказать обо мне как о муже.
Во многом она была права, за исключением одного: она слишком часто затевала ссоры со мной в присутствии других людей, что, согласитесь, не очень приятно. А когда ссоры стали повторяться чуть ли не каждый день, это стало невыносимым и для нее, и для меня. Мы разошлись.
Но, прочитав мою первую антологию «Строфы века», Галя помягчела ко мне и призналась, что не выходила несколько дней из дому — не могла оторваться от этой книги.
Когда я женился на Маше, Галя стала приглашать нас на дни рождения Пети, но порой приглашения обрывались — так это у нее бывало всегда: непредсказуемо.
Маша, зная, как я ее любил, составляя одну из моих книг, включила в нее лучшие мои стихи о Гале.
Ее смерть была для меня большим горем. Почти все ее близкие друзья, кроме Алеши Симонова и его жены, умерли. Алеша и руководил похоронами Гали.
Я из-за больной ноги не смог прилететь на похороны, но по моей просьбе друзья положили к гробу цветы и венок с надписью «Прости меня. Женя». Сын Валерия Якова, главного редактора «Новых Известий», снял по моей просьбе небольшой фильм о ее похоронах. В гробу она лежала умиротворенная, как святая.
— Но надо жить, и вы, Евгений Александрович, подаете идущим за вами поколениям пример великого мужества.
Два года назад я побывал в Музее-галерее Евтушенко в Переделкино. Представленные там материалы, картины великих художников, подаренные вами музею, произвели на меня неизгладимое впечатление. Как сегодня идут дела в галерее?
— Она перестраивается, расширяется. На время реконструкции экспозиция будет показана, правда, в несколько сокращенном виде, в главном здании Музея современной истории России (бывший Музей революции. — В. Н.). В музее-галерее побывало множество посетителей — и россиян, и иностранцев. Записи в книге отзывов самые теплые, и, я бы сказал, больше, чем по адресу иностранных суперзнаменитостей, по адресу Сергея Моисеенко из Братска, нашего русского гения Олега Целкова, болгарского классика Светлина Русева, украинки Натальи Коробовой, Татьяны Шевченко. Они прекрасно смотрятся рядом с Пикассо, Шагалом, Максом Эрнстом, Хуаном Миро, Жаном Кокто.
— Вы трижды были номинированы на Нобелевскую премию. Результат — нулевой. Должен, как говорится, со всей ответственностью заявить, что миллионы любителей поэзии во всем мире в недоумении от позиции Нобелевского комитета. Есть ли надежда, что 2013 год (акцент на 13-й!) будет для вас, наконец, счастливым?
— Конечно, я был бы рад награждению этой самой высшей в мире литературной премией. Но даже быть несколько раз представленным на нее — уже честь. Правда, ни разу я не был выдвинут русскими коллегами, а только дважды — итальянцами и один раз — Еврейским международным комитетом русскоязычных евреев.
— Вы двадцать лет преподаете в университете города Талса, штат Оклахома. Кто-нибудь из ваших студентов выбрал своей специальностью русскую литературу? Или — полюбил ее, как говорится, на всю жизнь?
— Думаю, человек двадцать, включая не только американцев, но и иностранных студентов. Заметьте, что большинство моих студентов не являются изначально гуманитариями — это сейчас не очень выгодная специальность. Но моя задача сделать их настоящими интеллигентами, а стать таковыми без любви к русской литературе — невозможно. А вот число таких студентов можно выразить уже четырехзначной числом. К тому же, как обо мне однажды написал журналист из «Нью-Йорк Таймс», посетивший мои лекции — «Евтушенко не преподает литературу — он преподает историю и совесть через литературу».
— А кто-то из ваших сыновей собирается заняться творчеством отца? Во всяком случае, что такое «евтушенковская» рифма они уже, насколько мне известно, знают.
— Зачем их искусственно подбивать к этому? Захочется — возражать не буду. Но, по-моему, у них совсем другие интересы. Женя больше интересуется политологией, Митя пока продюсерствует на нашем университетском телевидении.
— Вернемся, Евгений Александрович, в Россию. Булат Шалвович Окуджава весьма скептически относился к новейшим (конец 90-х годов) преобразованиям в России. Вы разделяете его позицию?
— Я, и это хорошо известно, никогда не был скептиком. Я считаю, что мы в России слишком много энергии тратим на обоюдную нетерпимость, на взаимное неуважение в спорах, которые трудно назвать политическими, потому что большая политика подразумевает соревнование больших идей, больших экономических проектов, а не борьбу взаимокомпроматов. Поэтому-то руки и не доходят до того, что вы назвали Преобразованиями. Мой предок еще в конце девятнадцатого века, будучи сослан в Сибирь, мечтал о Беринговом тоннеле. Вот это было бы совместное преобразование взаимоотношений и наших двух стран, и вообще — всего земшарика!
Слишком много у наших великих и таких талантливых народов и внутренних, и внешних выяснюшек. Это происходит и во многих других странах, хотя они с удовольствием критикуют Россию — как якобы единственную нарушительницу справедливости. Не такая уж она плохая, как им бы хотелось, но и не такая уж и хорошая, как хотелось бы нам самим.
Мы наивно желали, чтобы все надежды осуществились сразу, как только нам этого захотелось. А надежды требуют труда, честности и ясности: чего мы хотим от жизни, какого будущего. Что в нем должно быть и чего быть не должно, от чего в истории мы должны отказаться и какие высказанные, но невоплощенные идеи все-таки воплотить. Самая великая, но до сих пор невоплощенная идея — это идея человеческого братства. Я воспитан на документальной кинохронике о встрече на Эльбе американских и русских солдат. Я за то, чтобы признать международно противозаконным приоритет какой-либо религии, или идеологии — объявлять себя справедливой и навязывать себя силой, главенствуя надо всем миром.
Андрей Дмитриевич Сахаров мечтал о том, чтобы объявить войну как таковую вне закона. Все международные конфликты должен улаживать миром планетарный «Совет имени Сахарова» — это уже моя мечта.
— Что вас, Евгений Александрович, больше всего беспокоит в нынешнем мире?
— Отсутствие ясности цели существования — у всех живущих на одном земшарике. Я называю его так не из пренебрежения, а из нежности — ведь он такой на самом деле хрупкий!
— Что вы сейчас читаете, какую музыку слушаете?
— Читаю вперемешку «Философические письма» Чаадаева и роман Гора Видала «Империя» — книги, неожиданно оказавшиеся весьма поучительными при параллельном чтении. А музыку. Пожалуй, из русской классики слушаю сейчас Рахманинова, а из американской — джазового классика Поля Винтера. Что их объединяет? Чистота души. Это так нужно сейчас всем людям на земле.